Заёмная жизнь
Как-то я разговорился с одним своим старым знакомым, человеком вполне благополучным. Потом, размышляя над нашим разговором (о котором речь и пойдет ниже), я понял, что сказанное им складывается в единый монолог. Пусть мой знакомый простит меня, но я попытаюсь воспроизвести его мысли. Итак...
«Ты знаешь, сейчас много говорят о блокаде. Но меня в этой, порой натужной пафосности, с шествиями и концертами, митингами и обедами, всё время что-то смущает. Знаешь, я мало кому говорил об этом. Но у меня есть один документ. Это свидетельство о смерти четырехлетнего мальчика, выданное в феврале 1942 года. В нем поставлены моя фамилия, мое имя и мое отчество. Это мой брат, который умер от голода. А мне, родившемуся после войны, дали его имя.
Согласись, не у каждого человека есть такая бумажка. Когда смотришь на неё и думаешь: ты это или не ты, жив ты или умер? Редко, конечно, но иногда такое приходит в голову. Что не только я, но все мы живем, в сущности, не своей, а заёмной жизнью. Что вместо нас и наших детей должны были бы по-настоящему жить другие — они, умершие от голода дети. Может быть, им удалось бы сделать жизнь лучше, чем её сделали мы. Поверь, я не идеалист, не моралист. Но всё вокруг было бы другим при них — просто чище, ухоженнее. Люди были бы культурнее, что ли.
Я ведь — послевоенный питерский ребенок. Годам к семи-восьми я уже слышал многое и знал о блокаде почти всё. Не задумывался, конечно, над разговорами старших — детское сознание пластично. Это потом стали делать "страшные" открытия. Не люблю я, кстати, когда о них говорят. Ведь никто из тех, кто делает эти открытия, сам никогда не голодал. И я никогда не голодал. Просто я однажды почему-то представил себе, что может чувствовать четырехлетний мальчик с моей фамилией, моим именем, моим отчеством. Что он может чувствовать, умирая от голода. А потом вдруг подумал еще об одном: а что чувствовал, умирая от голода, четырехлетний советский пацаненок, когда коммунисты устроили голодомор? А еврейский — в душегубке? А армянский, когда ему разбивали голову в 1915 году? Нет, я понимаю, что жить с такими мыслями нельзя — запросто свихнуться можно. Но и жить без этого — тоже нельзя.
А все эти шествия и торжества я игнорирую. Во-первых, потому, что помню послевоенную ситуацию. Когда для хлынувших в Ленинград людей слова "блокадник", "дистрофик", "доходяга" были форменными ругательствами, оскорблениями. Кто сегодня об этом помнит? А сегодня они (те, кто так ругался, и их сытые дети) устраивают торжества.
А во-вторых, знаешь, я как-то оказался в этот день на Пискаревке. И стал невольным свидетелем того, как какие-то партийцы ругались, кто из них пойдет к могилам вперед со своим партийным флагом. Мне так противно редко когда в жизни было. Политику и политиков я не люблю. Все они тоже занимают не свое место. Но после всего, о чем передумаешь, очень сильно начинаешь не любить всех тех козлов, которые доводят детей до голодной смерти, до душегубок... Да что говорить...
Я думаю, не надо бы устраивать торжественных шествий, парадов и прочих костюмированных представлений с фейерверками. Просто молча, без толкотни прийти на могилы и помянуть тех несчастных.
И понять, что у них не оказалось ни малейшего шанса прожить свою жизнь. Я думаю иногда, что если бы хоть какая-то часть людей в такой день поняла, что вот им-то жизнь шансы дала, а они их упустили, то всё могло пойти по-иному. А может быть, и нет. И все это просто от того, что и мы стареем.
Ладно, хватит сантиментов. Жизнь всё равно другая. Давай-ка заглянем в заведение, выпьем первую молча, в память того мальца, а вторую, чокаясь, чтобы всем козлам пусто было».
И мы зашли.